Они не обмолвились ни единым словом друг с другом - она нарезала хлеб, он подходил к раздаче в очереди таких же, как сам, грязных, пропотевших солдат, и молодых, безусых “срочников”, и угрюмых, в основном, “контрактников”, у которых, у каждого, была в жизни какая-нибудь трагедия (от хорошей жизни на войну не вербуются), подходил, молча брал свою пайку, любил он с поджаристой корочкой, даже чтобы чуть-чуть хлеб был подгорелый, - и она в последнее время стала оставлять ему именно такой.
Она молча клала в его огрубелую ладонь пышущий жаром пышный пахучий хлеб, пальцы их соприкасались, они вскидывали друг на друга глаза - у него они были серые, стального, немного зеленоватого цвета, у неё - карие, выпуклые, как у породистой, преданной собаки; в последнее время глаза у неё сделались отчего-то золотистые и с янтарным оттенком. Вот и всё было их общение.
Он знал, что зовут её Оксана, редкое по нынешним временам имя. Она, конечно же, имени его не знала. Да и зачем ей, молодой и красивой, имя какого-то гранатомётчика в потёртом бушлате и с проседью, “дикого гуся”, “пса войны”, сбежавшего на эту непонятную, необъявленную войну от нужды, беспросветности и тоски.
Нет, кажется, раза два он сказал ей “Спасибо!” - а она ответила “Пожалуйста!”. Вот теперь уж точно - всё!
Да, несколько последних лет он не жил - существовал. В тоске и беспросветности. Он не верил больше женщинам. Казалось, все они сделались шлюхами, падкими на деньги, тряпки и удовольствия. Телевизор с рекламой прокладок, безопасного секса, Багам, Канар и французского парфюма сгубил русскую бабу. Вместо того, чтобы мечтать о детях, они теперь мечтают о колготках от Версаче. И с некоторого времени он стал рассуждать совсем как эти “звери”, с которыми приходилось сейчас воевать: русские женщины продажные, живут даже с неграми (“лишь бы человек был хороший”), и потому нет у нас будущего, и весь народ обречён на вымирание.
Он был согласен с этим - как это ни прискорбно. В прошлом служил он в милиции, участковым, и насмотрелся такого, что даже не рисковал никому рассказывать - не поверят. Он любил свою жену-пианистку, она же считала его неровней себе, не парой, а потому спуталась с каким-то плюгавым настройщиком роялей, и постоянными вздорными заявлениями в УВД сначала вынудила начальство отобрать у него, заядлого, с шестнадцать лет, охотника, ружьё, которым он, будто бы, ей угрожал, затем лишить его табельного оружия, а потом и уволить из “органов”. Квартиру, которую он зарабатывал - разделила, но ключи не отдавала, жила в ней одна. Он помыкался-помыкался, то у родителей, то где придется, и пришлось соглашаться на то, что она ему предложила (и то спасибо соседям, засовестили её), и досталась ему после разъезда конура, в прямом смысле, без всяких кавычек. Ах, как тоскливо и горестно бывало ему в той конуре, особенно вечерами! Одно оставалось - выйти, взять бутылку. Пока деньги были…
А тут началась война. И ноги как-то сами собой принесли его к казачьему атаману, а потом в военкомат, и взяли его на войну, и направили в отдельный казачий полк по армейской специальности и с армейским званием - гранатомётчиком и младшим сержантом.
Так и служил он, уже второй год, бывший старший лейтенант милиции - младшим сержантом. За это время он сделался настоящим “псом войны”. Уже не являлись ему во сне убитые им “звери”, уже не дрожали в бою руки. Недавно пришлось пристрелить своего - уж очень парень был труслив, чуть что, сразу же у него паника, в бою своим несдержанным поведением чуть всех не угробил, - пришлось, под шумок, щёлкнуть его в затылок. А то ещё на днях приезжал в полк известный своими мерзкими интервью с так называемыми “полевыми командирами” один московский журналюга, - этого педика просто подставили под пули тех, кого он воспевал; после чего некоторые сослуживцы, даже офицеры, подходили к нему и молча жали руку. Что ж, на то она и война…
Вот такая теперь была у него жизнь.
Но в последнее время суровая его жизнь стала скрашиваться присутствием Оксаны в их полевой походной пекарне.
Оксана как-то выступала на День Победы перед солдатами. Среди прочей самодеятельности она плясала чечётку, или как называют специалисты - степ. Когда-то в прошлом она занималась в танцевальном кружке при Доме Пионеров, и в тот день, в святой для всякого русского День Победы решила, видать, тряхнуть стариной. На ней были блестящие хромом сапожки, которые полковые умельцы подбили так, что они и звенели медными подковками, и скрипели вложенной между стелек берестой.
Её стройные, немного полноватые в икрах ножки так и мелькали, так и носились по дощатой сцене - стоял топот, стук, скрип, - а солдаты сидели, кто на чем, некоторые - раскрыв от восхищения рот, сидели и смотрели на это чудо, и не один, верно, плоховато спал в ту ночь.
Да, она была настоящая королева их полка. Многие вздыхали, некоторые даже пытались чего-то там предпринимать…да только бестолку. Как истинная казачка, она знала себе цену, строго держала себя. Поэтому он даже и не пытался…
И вот сейчас её внесли на носилках двое дюжих, измазанных глиной десантников. Внесли в подвал-бомбоубежище, где когда-то выращивали шампиньоны (ими до сих пор ещё тут кисловато пахло), а теперь оборудован был полевой госпиталь, и где он получал индивидуальные аптечки на весь взвод.
Она была по самый подбородок укрыта окровавленным то ли пледом, то ли ковром, то ли одеялом. Среди раненых и медобслуги пополз шумок: “звери” обстреляли хлебовозку, где, случалось, и сами получали дармовой хлеб.
Её положили возле печки-буржуйки, в которой гудело замурованное пламя и наносило тополёвым, горьковатым дымком, который будил в памяти осенние субботники и запах сжигавшейся листвы.
Глаза её горели каким-то странным, лихорадочным, янтарным огнем. В них прямо-таки плескался непонятный и потому страшный пожар. Он подошёл к ней. Она угадала его и улыбнулась.
- А-а, Роман! Здравствуй!
Он удивился: откуда знает его имя? Ведь они не знакомились. Они даже ни разу не поговорили. “Спасибо” - “Пожалуйста” - вот и всё! Она пекла хлеб для всего полка. Он был одним из трех тысяч солдат. Все солдаты - на одно лицо… Но на душе сделалось так тепло и так легко, хоть пой, хоть скачи козлёнком.
- Видишь, как меня? - продолжала говорить она. - Ну, ничего, это ведь не страшно. И не надолго. Мы ещё потанцуем. Ведь правда, Рома?
- Конечно, конечно. Ты только не говори много. Береги силы. Потом мы с тобой наговоримся. И натанцуемся. Ты ещё покажешь класс - в своих скрипучих сапожках-то…
- Сапог… Сапог! - она схватила его за руку, притянула к себе, приложила ладонь к своей щеке - щека горела огнем! - зашептала свистящим полушёпотом, с перехватом дыхания: - Слушай, будь другом… Я стеснялась этих ребят-санитаров, чужие люди, а тебя попрошу, будь другом, сними с меня левый сапог - жмёт, вражина, мочи нету! Или разрежь его, что ли, а?
Он кивнул и приподнял край задубевшего от крови одеяла.
Ног у неё не было по самые колена.
Его бросило в жар. Он еле сдержался, чтоб не отшатнуться. Стоящая у бетонного столба молоденькая медсестра, помогавшая размещать раненых, чуть слышно вскрикнула, увидев это, и заткнула рот воротом халата, испачканного кровью, грязью и зелёнкой.
Он медленно опустил край одеяла (или ковра?), поправил его и приблизился к её лицу. В глазах Оксаны, оглушённых промедолом, прочитал облегчение, будто сапог и в самом деле перестал мучить.
В подвале сразу же отчего-то сделалось тихо. Так тихо, что слышен стал лязг и звон инструментов за ширмой, где готовили стол для операции.
- Знаешь что… Оксана дорогая? - сказал он хрипловато, но твердо. - А выходи-ка ты за меня… за меня замуж, - докончил он, и словно груз сбросил.
Она широко распахнула глаза. В них были слёзы.
- Что? Замуж? - сейчас в глазах уже плескалась радость. Да, радость! Радость золотая, неподдельная. - Я знала, что ты рано или поздно заговоришь со мной. Я знала… Но замуж?! - и тут же промелькнуло недоверие в её тоне, даже настороженность появилась в интонации. - Но почему именно сегодня, именно сейчас?
- Боюсь, что завтра… завтра я не насмелюсь. Так что сейчас решай.
Она коснулась его тёмной загорелой руки. Закрыла янтарные свои, прекрасные от счастья глаза и прошептала:
- Какой ты… Ведь правда, всё у нас с тобой будет хорошо? Меня сейчас перевяжут, и мы с тобой ещё станцуем на нашей свадьбе… Ах, как я счастлива, Ромка!
У бетонного столба стояла молоденькая медсестра и беззвучно плакала.
В подвале висела звонкая, чистая, прямо-таки стерильная тишина, запах грибов куда-то пропал, и лишь горьковато припахивало от печки тополёвыми поленьями…