Она посмотрелась в дверное зеркало: оттуда на нее взглянула пышная блондинка, с правильными чертами лица, очень свежая, несмотря на свои “далеко за тридцать”, безупречно, со вкусом накрашенная. Еще не вечер...
Ах, лучше бы Бог никого не посылал - завтра тоже тяжелый день, надо бы отдохнуть и выспаться. Открыла журнал, купленный полчаса назад на вокзале, полистала шершавые страницы, которые еще пахли типографской краской и мазались. Остановилась на рассказе одного довольно известного писателя с броским, как он всегда любил, названием.
“Надо вогнать ее в такой штопор, чтоб потом один лишь только тембр вашего голоса в телефонной трубке приводил бы ее в замешательство, вызывал дрожь и заставлял заикаться, потеть и даже прекращать важное производственное совещание, и умолять, когда разойдутся люди, умолять о свидании - где угодно, хоть в кабинете, хоть на лакированном столе” Лихо! Она отшвырнула журнал. Настроение отчего-то испортилось. Неужели от этой белиберды? Озабоченный какой-то. Явно не всё в порядке с личной жизнью.
Полистала газеты, поискала в сумке пудреницу, припорошила носик, который странным образом вдруг покраснел. На соседнее место никто не шел. Неужто и не будет никого? Ах, хорошо бы. Хотя одной все-таки скучновато.
Опять взяла в руки этот мерзкий журнал. Страницы сами собой, кажется, раскрылись на том гадком рассказе. Ну что за писатели пошли? Пишут черт-те что.
“...она займет эту позицию безропотно, даже охотно, и бутылеобразные груди будут касаться простыни набухшими сосками, и тут уж вы для нее полный, полновластный господин, повелитель, и тут уж не надо жалеть себя, и уж ни о чем не думать, и не контролировать себя, даже не пытаться, чем больше экспрессии и страсти, тем лучше, и не выбирать выражений для выражения восторга, и чем они искренней и откровенней, тем лучше, и стараться войти в нее весь, весь, всё дальше, дальше, дальше, весь, без остатка, в этот гитарообразный зад, в эти розовые полушария...”
Остановившись, перевела дыхание - уши горели, щеки пылали. Что он себе позволяет?! Но одновременно с возмущением, поймала себя на том, что чтение ее не только возмущает, но вроде как и еще что-то производит в душе... что-то неясное будит, что-то нереализованное шевелит. Ей уже тридцать шесть, вдруг вспомнилось, - увы, увы! - хоть она и выглядит моложе, но себя-то не обманешь. Она имеет практически всё (в разумных, понятно, пределах), но только никогда, никогда не бывало у нее ничего, ни-че-го и ни-ког-да, что тут наворочено, в этом журнале... А что это она? Вроде как жалеет о чем-то? Что жалеть о том, чего не бывало. А теперь уж вряд ли и будет... Да и можно разве принимать всерьез весь этот бред? Автор явно какой-то озабоченный эротоман...
Она находилась сейчас в некоторой растерянности. Нет, чтение ее не возбуждало - еще чего? - рассказ написан мужчиной (самцом!), пошляком и циником, и исключительно для мужланов, таких же озабоченных, как и он сам, но ей было сейчас... как бы это поделикатнее? - ну скажем так, любопытно - неужто всё это случилось в жизни? Неужто такое вообще возможно - то, что автор так бесстыдно описал, смакуя и упиваясь? Ну хотя бы в десятой доле - чтоб именно так?.. И с такими ужасными подробностями? Да не может быть! Ведь это уже патология...
“Своими тонкими, наманикюренными лапками она станет сдерживать, слабо отталкивать, но эти ее инстинктивные движения только сил будут придавать новых, только страсти станут разжигать дремавшие. И вот руки ослабли, повисли безжизненно, как плети, как лианы, и лишь пальцы подрагивают и судорожно сжимаются в кулачки, и вдруг вцепляются, прямо впиваются ногтями в кожу, и до крови, до крови...
И чтобы до-о-о-олго потом лежала, не шевелясь, без сил, без движения, лишь подрагивая, и словно бы всхлипывая, и на вопрос: ну как? - не смогла бы ничего ответить, кроме - о-о-о-о!”
Тут поезд тронулся, лязгнули автосцепки, и мокрый перрон плавно поплыл за окном. В дверь постучали, и в купе вломился мужчина. Да, именно вломился. Его портрет состоял из черной шляпы, белого кашне и черного пальто, забрызганного дождем. Черные усы. Взгляд остр и дерзок. Они как-то молниеносно познакомились: “Влад!” - “Люда!” - и между ними сразу же возникла какая-то непонятная, но такая волнующая и уже крепкая, какая-то словно бы искрящаяся связь, - как будто разряд проскочил.
- Что это вы читаете? - почти бесцеремонно выхватил он у нее журнал из рук. - А-а..., - протянул то ли разочарованно, то ли с удивлением. Положил журнал на столик - она заметила, что у него очень тонкие, нервные пальцы, какие бывают у... у фокусников, - и исчез. Появился минут через пять, когда Людмила, дочитав рассказ, уже спрятала журнал в сумку и успела взглянуть пару раз в дверное зеркало. Увы, в конце рассказа ничего не было интересного, даже достойного внимания: обычный мужской треп, бахвальство, доведенное до гипертрофированных форм; безудержная фантазия, не знающая узды. Автор оказался ко всему прочему, ко всем своим минусам, еще и полным дураком... Тут попутчик и вломился - с шампанским, которое он тут же и откупорил, стрельнув пробкой в покачивающийся потолок.
Выпили. Голова у Людмилы странным образом вдруг закружилась. Она вообще-то была у Людмилы крепкая на всякие напитки, и посолиднее шампанского, а тут вдруг что-то с ней случилось, с головой, - ослабла. И всё стало казаться в каком-то ином свете, словно окутанном какой-то легковесной дымкой, захотелось расслабиться, забыть, кто ты, где, куда едешь и зачем, хотелось прилечь вот так, прислониться к мягкому подзаголовнику и слушать, слушать болтовню соседа, его воркотню, и даже не шевелиться бы, а вот ехать так и слушать, слушать про то, что ему нравятся крупные женщины, в теле, и чтобы они были какими-нибудь начальницами, завучи, заведующие, директора и так далее, в этом особый кайф, - слушать и потягивать вино из стакана... И она уже не возмутилась, когда он как бы между прочим назвал ее “Люсей”, и когда говорил что-то уж очень смелое, даже фривольное, что-то о бубновой даме, на которую, будто бы, Люся похожа, - всё в ней странным образом оцепенело, натянулось и лишь иногда трепетало и замирало в ожидании чего-то уж очень необычного, что должно было произойти, что должно было случиться - случиться неумолимо! - и она с замиранием сердца ждала этого, ждала и боялась. Боялась и хотела.
Дальше всё было как во сне и будто не с ней, а с кем-то еще, словно с другим, чужим, посторонним человеком. Остался в памяти его, Влада, восхищенный выдох: что может быть прекрасней женщины, произнес он, задыхаясь, снимающей с себя последний лоскуток, последнюю преграду, и что в такой чудный момент, дескать, всякая женщина - прекрасна, как Афродита... нет, нет, как божественная Даная. Конечно же - Даная! - это последнее, что восприняла Людмила умом, ибо тело уже не принадлежало ей, оно уже парило где-то, жило само по себе, оно уже искало инстинктивно наиболее удобное положение на этой ужасно узкой скамейке, наиболее приемлемую, наиболее сладостную позу. А-а-ах! Нашло. Только бы никто не вошел! Только бы... ах! - никто не пос-ту-чал!
О, что он только с нею не проделывал!
Он проделывал с нею всё, что она только что вычитала в журнале, и гораздо больше...
Это было долго, томительно и... и прекрасно...
Это было как апельсины на морозе, как фонтан среди Сахары...
Это было чертовски разнообразно и... и мощно, до темноты в глазах...
Какой-то фейерверк красок и чувств, водопад ощущений, Везувий, лавина, Марианская впадина и Эверест, фиеста и харакири...
Это было нескончаемо, и казалось, не кончится никогда...
Это было как черное и белое, как альфа и омега, как жизнь и смерть, как... О, как это было!
Так у нее не бывало никогда. Она и не догадывалась, что такое вообще возможно. Что такое вообще может быть в жизни, существовать в природе. О, чего он только с нею не вытворял!.. Она же была - раба.
Время остановилось. Время спрессовалось. Время пульсировало. Оно гудело как трансформатор, на пределе. И тело, как лодка, плыло, колыхалось, в этом горячем, горячечном, потоке времени. Вот только, кажется, отъехали, а уже полночь. И уже пора ему уходить. Неужто навсегда? Нет! Я с тобой! С тобой! Хоть куда. На край света. Как солдатские жены когда-то в обозе... Нет, нельзя, осадил он властно. Я дам тебе знать.
Одевшись, перед тем как выйти, Влад спросил: ну как? - и ей ничего не оставалось, как отозваться в каком-то сладострастном полузабытьи: о-о-о-о!