Он осторожно прижимал к груди роскошные гладиолусы, пытаясь загородить их от мокрых плащей, курток, зонтов, теснящих его к зеленым вагонам.
На вокзальной площади шумела городская жизнь, у края тротуара горделиво подставляли лакированные спины летнему дождю импозантные Ниссаны, Тойоты-Пэтролы, аккуратные “девятки” и “шестерки”. Дождь подгонял снующих в толпе людей, слезился прозрачными каплями на лицах, плащах и окнах автобусов.
Прямо перед собой он снова увидел крохотную девчушку Лялю в ярких желтых сапожках. В вагоне электрички она добрую половину пути развлекала утомленных дачным отдыхом людей, буздумно повторяя “Жадная Ляля хочет исе ”, передразнивая симпатичную бабулю. А та и не рада была, что вырвалась у нее эта простая фраза и тихо дергала девочку за рукав. Но Ляля не унималась. Ее попугаичий рефрен аккуратно ложился в такт перестуку колес и казалось, что вся вагонная публика непроизвольно подпевала пятилетней шалунье и проклинала ее, а заодно с ней и других беспричинно жадных ляль...
...Его Ляля тринадцать лет назад вовсе не была жадной. Она с искренней грустью отметила свое двадцатилетие в компании сотрудников управления культуры, где беспечно отрабатывала свои секретарские сто рублей в месяц. Неприметная, полноватая, с добродушным круглым лицом и влажными глазами, Ляля покорно выполняла распоряжения шефа, делала несложную канцелярскую работу, в пять часов вечера вставала из-за стола и без всякого удовольствия брела “на вечорку” изучать язык Флобера, Бальзака, Франсуазы Саган и Анни Жирардо.
Ляля была крупной девушкой и откровенно стеснялась своей полноты и походки “гусыни”, как она сама выражалась. Она была третьей дочерью в семье инженеров-строителей, где на счету была каждая копейка, так что лялины туалеты всегда отличала скромность, граничащая с бедностью. Самым большим ее богатством были чудесный весенний возраст и обольстительная непосредственность.
В то время он был вполне известным кинорежиссером, успевшим исколесить полмира в поисках живых документальных кадров для своих картин. В управление культуры забегал неохотно, по надобности для всяких согласований, утрясок и оформления очередной загранпоездки. Ему всегда требовалась “зеленая улица” для завершения очередного сумасшедшего проекта на Севере Африки или в Конго, Гвинее, а то и вовсе в Латинской Америке. Он прилично изъяснялся по-английски, французским владел слабо, и чтобы написать письмо в Марсель другу-режиссеру приходил в управление с тортом “Сказка” к Ляле.
- Бьюсь об заклад, что Ляля переведет это несложное письмецо за полчаса!, - громко объявлял он и ставил торт на край стола. На коробку он непременно клал две ярких упаковки с заморской жвачкой.
Ляля поднимала на него свои диковинно раскроенные глаза, полные свирепого безучастия и любопытства.
- В управлении есть и профессиональные переводчики, - бесстрастно говорила она, однако брала длинными розовыми пальцами письмо и поворачивалась к машинке.
- C’est tout! - слышалось чье-то многозначительное восклицание и он проворно выходил из комнаты, чтобы не мешать Ляле.
- C’est tout? - горячим шепотом и почти с испугом спросила она его из темноты комнаты через три месяца, когда они уже встречались регулярно. Он в растерянности не нашел слов и продолжал безмолвно лежать рядом с распахнутой Лялей. Если бы это очаровательное, теплое создание знало, на какие хитрости пришлось ему идти, чтобы уговорить оператора Вадима “сдать” ему свою двухкомнатную квартиру на один вечер, придумать правдивую историю дома о дне рождения коллеги в Болшево, отвязаться от назойливой администраторши фильма, неожиданно свалившейся ему на голову в подъезде Вадима, открыть чужим, словно ватным ключом незнакомый замок квартиры и ждать ее в кромешной темноте - конспирация, по словам Вадима, была превыше всего, учитывая его выездную модель режиссера и разницу в возрасте с возлюбленной. На эту проклятую конспирацию, организацию прикрытия от воображаемых преследователей у него уходила почти вся энергия.
Он клял себя за слабость, отсутствие силы воли, неумение выкарабкаться из ситуации, в которую он себя загнал и за вечный страх быть пойманным женой, дочерьми, коллегами, начальством и, самое страшное, отцом Ляли - двухметровым строителем Ярославом. Ему всегда казалось, что высаживая Лялю из машины даже за квартал от ее дома, он дождется случая, когда из вечерней темноты материализуется громадный праведный папа и всыплет ему палкой по хребту, приговаривая: “ Тебе, что, дома недодали, старый пес !? Сладенького захотелось !? Получай, безобразник, сладенького ! От всей нашей рабочей фамилии получай ! “
“А что, если и вправду чего-то дома недодали, так зачем же палкой по хребту?”- задавал он себе дурацкий вопрос и вступал в воображаемый диалог с могучим лялиным папой-Ярославом.
Несмотря на все его сомнения и переживания, теплая и нежная Ляля продолжала встречаться с ним и укутывать своей молодой, жаркой, так по-настоящему и невостребованной страстью. Свои страхи и неловкость он, как ему казалось, с успехом компенсировал интеллектуальной “подпиткой” Ляли, удовлетворяя ее неуемное любопытство. За год тайного общения он с увлечением провел с ней расширенный “курс молодого интеллигентного бойца” по программе гуманитарного вуза с упором на кино, искусство и историю.
“Сукин сын ! Мне бы дочкам своим хотя бы половину преподать того, что я сделал для Ляли за это время...” ругал он себя, продолжая, тем не менее, водить свою юную подругу на выставки, кинопросмотры и модные вернисажи.
Ляля заметно похорошела и даже похудела: она уже без всякого стеснения носила в управлении алжирские кофточки, брюссельские яркие юбки и причудливые украшения, сработанные безвестными мастерами в Сенегале. Ее экзотический разрез глаз, обработанный французской косметикой, стал привлекать внимание других мужчин и рядом с традиционной “Сказкой” стали появляться шоколадные наборы и духи.
“Все, пора с этим кончать !” - уверенно сказал он себе, почувствовав потребность видеть Лялю чуть ли не ежедневно. Их поездки в машине по укромным уголкам в темных московских переулках, тайные встречи в чужих квартирах отбирали у него массу времени и энергии. Он стал неохотно выезжать в командировки и даже отказался от важной съемки под Киевом. К тому же Ляля с радостью почти забросила ученье на последнем курсе в Иньязе.
Набравшись смелости, он явился мартовским утром 1986 года к своему давнишнему приятелю в Минздраве, где комплектовались группы советских врачей для работы в Алжире. Приятель был фанатом американского кино и за просмотр нового боевика в Госкино готов был на все, в том числе и на оформление Ляли в качестве переводчицы в группу врачей. Договорились, что Ляля закончит учебу через три месяца и отправится в далекий Алжир. Само собой разумеется, все закрытые просмотры с этого мартовского дня были ему гарантированы.
“Я делаю доброе дело: девочка должна закончить ВУЗ, заработать себе на жизнь и вообще - встретить своего мужчину и стать его женой. Через загранслужбу я даю ей путевку в жизнь!”- резонно говорил он себе и радовался такому естественному, весьма необременительному проявлению добродетели.
Ляля с лукавой улыбкой выслушала его сообщение о новом повороте в своей жизни. Ее восхитительные глаза блестели. Были ли это слезы он так и не узнал, а спросить не решился. Они редко говорили друг другу нежные слова.
... Через три месяца она уехала в Алжир и он стал мучительно искать возможность увидеть ее там. Он даже убедил соавтора фильма, что алжирская пустыня смотрится более естественно, сочнее, чем марокканская...
... А потом они сидели ночью на крыше медицинского центра у самого Средиземного моря и она рассказывала ему о своей новой жизни, липких взглядах и руках интернациональной братии, крутящейся в центре, о тоске в крошечной комнатке-келье, о ее снах, в которых она неизменно видела его, чувствовала его губы на всем своем теле... Он впервые за время их знакомства внимательно слушал ее сбивчивый, полный страданий и переживаний, рассказ. Это не был их обычный треп в преддверии ласк и любовных игр. Ляля закончила свой трогательный рассказ неожиданным каламбуром “Такие вот дела, профессор Хиггинс”, а ему на ум пришло сравнение с сыром, от которого безуспешно пытались отделаться герои джеромовских “Трое в лодке”. Себя он видел в роли куска сыра, неизменно следовавшим за лодкой, в которой сидела молодая цветущая женщина. Он чуть было не поделился своим сравнением с притихшей Лялей. Ему хотелось в привычной полушутливой манере успокоить ее, он повернулся к ней и снова, как прежде, пропал в ее жарких объятиях и соленых слезах.
Вот так он “спровадил” Лялю за тридевять земель: он проезжал за ночь по пустынному шоссе по сто пятьдесят километров в стареньком “Пежо”, чтобы увидеть ее и просто посидеть с ней на крыше. Семьдесят пять километров, отделявших медицинский центр от столицы, не столько разделяли, сколько связывали их. А к десяти утра он должен был быть на съемочной площадке, где его ждали коллеги и друзья, старавшиеся в меру сил, сохранить в тайне его ночные отлучки. Перестройки исполнился только год и моральные устои “совзагранкомандированных” блюлись строго...
Через два года Ляля вернулась в Москву, а он снимал свой фильм-мечту в Колумбии. Потом были Куба, Никарагуа, Коста-Рика. Он слышал от друзей, что Ляля собиралась в Брюссель или Париж на работу то ли в торгпредство, то ли в фирму. Его кинодокументалистика в бурные постперестроечные годы мало кому была нужна, да и сам он быстро освоил видеокамеру и с упоением работал в международном проекте.
Тип ее лица преследовал его везде, даже там, где Ляле и не суждено было объявиться: Рим, Мадрид, Богота, Майями, Ленинград. В аэропорту Марселя он чуть было не подошел к молодой, аристократического вида женщине, кормящей из бутылочки черного мальчонку -этот же разрез глаз, тот же курносый нос, “лягушачий” рот в обидной гримаске.